Птица с перебитыми крыльями - Левон Восканович Адян
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Немного помолчав, вновь заговорил:
— Запомните, что я скажу вам, и ни о чём не жалейте. Не жалейте того, что протекло вчера, не бойтесь того, что случится завтра, и будьте счастливы нынешним. Люди пожилые редко жалеют о сделанном, они грустят о том, чего не сделали, о том, чего им сделать не удалось или чего они не успели. В одной старой песне, помню, пелось: мол, не сокрушайся «ах, как жаль», если сделал что-то не то, сокрушайся о том, чего не сделал. Так-то вот, — вздохнул Гурунц. — На свете и впрямь нет ничего ни лучше, ни дороже молодости. Жаль только, больно уж она коротка. Молодость, она что твоё золото, горы свернёт и на всё способна. Я, к примеру, свою «Карабахскую поэму» написал именно молодым. Худо только, что ничего хорошего я из-за неё не видел. Зато горечи вкусил досыта. Так вот он и его присные, — Гурунц сделал головой движение, давая понять, что имеет в виду прежнего нашего главного, — они так на меня обрушились, что в ссылку не упекли разве что по счастливой случайности.
Сидя чуть поодаль, Сагумян молча слушал Гурунца и согласно кивал головой. Должно быть, он отчётливо помнил те времена и события.
— А в чём, собственно, вас обвиняли? — спросила Лоранна. — В книге было что-то антисоветское?
— Да в том-то и дело, — махнул рукой Гурунц. — Об антисоветчине и речи не шло. Их взбесил успех романа.
Двери тихонько отворились, и в комнату с неизменной своей авоськой в руке вошёл наш прежний главный редактор, о котором только что говорил Гурунц. С клоком седых волос на плешивой уже голове, будто бы приклеенном слева направо, с отвислым подбородком, рыжеватый, маленький, но всё ещё крепкий, он на мгновенье замешкался, повозился с папкой для бумаг и, пристально глядя на Гурунца, молвил:
— Первый секретарь обкома партии Карабаха Кеворков мне квартиру дал.
В его словах так и сквозило намеренье подлить масла в огонь.
Гурунц поднял голову и воззрился на него.
— Тебе что, жить было негде? А трёхкомнатная квартира неподалёку от армянской церкви, на бывшей Базарной, ныне улице Гуси Гаджиева? А новая четырёхкомнатная у дома правительства на набережной — её, я слышал, тебе Гейдар Алиев дал?
— Да не здесь, в Степанакерте, — великодушно снизошёл до объяснений прежний. — Чтобы летом ездить и тутой лакомиться. Карабах, он как-никак моя родина, у меня и стихи соответствующие имеются: «Шахасар», «Сингара» и всё такое. Вот, к примеру, только-только сочинил, уже после того, как получил квартиру:
Когда говорят «Карабах»,
Я горы тотчас вспоминаю,
Журчат его речки в ушах,
Ах, камни, я вас вспоминаю…
Горячий в тоныре лаваш,
Прохладу гумна вспоминаю,
Тута наша, край милый наш
Опять и опять вспоминаю.
— И что дальше? — спросил Гурунц.
— Куда ж ещё дальше? — осклабился прежний и шмыгнул носом. — Гимн во славу малой родины. Гимн родной природе. Всё ясней ясного.
— Один мой родственник, он рабочий Карабахского шёлкового комбината, — не глядя на собеседника, с угрожающей вежливостью произнёс Гурунц, — уже восемнадцать лет ютится с семьёй в узком сыром подвале, ждёт очереди на квартиру и гадает, через сколько лет она подойдёт. А твой Кеворков даёт тебе квартиру, чтобы ты, видите ли, летом тутой лакомился. Баграт Улубабян Карабаху всю свою жизнь отдал, Богдан Джанян в лагерях из-за Карабаха сидел, так их ездить туда и то лишили права. Мне, который все свои книжки да и всю свою жизнь ему посвятил, тоже запрещено там показываться. — Гурунц громко втянул в себя воздух. — Из страха перед Кеворковым родичи мои заговорить со мной боятся. Подлая и продажная тварь — вот он кто, твой Кеворков. И пока такие, как он, ещё не перевелись и безнаказанно отравляют атмосферу вокруг, не видать нам ни нормального суда, ни справедливости.
— Прошу, не веди при мне такие речи, — протестующе сказал экс и снова шмыгнул носом.
Гурунц надолго задумался.
— Больно и досадно, — сказал он, — что ты за спинами лжекумиров не замечаешь, а верней, не желаешь замечать зло, которое разрастается как снежный ком ежечасно и ежедневно. Разрастается при фарисейском попустительстве тех, кто обязан поставить ему заслон. Почему среди полумиллиона живущих в советском Азербайджане армян нет ни одного композитора, художника, учёного, ни одного республиканского масштаба руководителя, ни одного секретаря или хотя бы завотделом ЦК, ни одного пристойного писателя? Не странно ли, при ненавистном царизме в Баку действовали Армянский национальный совет, и Союз писателей-армян, и армянские благотворительное, человеколюбивое и культурное общества — что же сегодня? Куда пропали в Баку несколько десятков армянских школ, дома культуры, библиотеки, типографии и, наконец, театр, исправно и бесперебойно радовавший зрителя с 1870 года?
— Тебя послушаешь, здесь нет ни одного стоящего писателя! Я что, тоже не писатель, а? — с яростью возопил экс. — Мой двухтомник напрасно напечатали, звание народного поэта Азербайджана напрасно мне дали?
— Звание народного тебе дали те, кто не может прочесть, что ты там накропал. Это же глупость, а когда правду подменяют глупостью, дело плохо.
— Слава Богу, — медленно, весомо, выделяя каждое слово, отчеканил экс, — что не ты и не тебе подобные решают, кого можно, а кого нельзя наградить званием и титулом. Слава Богу! — повторил он и двинулся к двери.
— Ступай, ступай! Из всего, что я тут сказал, тебя лишь это и задело, верно? — Гурунц держался спокойно, хотя давалось ему это не без усилий. — Ступай, не ровен час, из распределителя продукты доставят, а тебя дома нет. Обидно! Спецмагазин, спецбольница, спецгостиница, спецоклад и доплаты, спецаптека, спецуборная… Куда ни сунься, всё сплошь спец — от роддома до кладбища. Всё специальное, отдельное от иных-прочих. Народу одно, вам другое. Вроде бы добрались уже до конечной своей цели, построили себе спецкоммунизм: от каждого ноль и каждому по потребностям. А потребности таковы, что на всеобщий коммунизм пока что и не надейся.
Прежний многозначительно смерил Гурунца взглядом с ног до головы. Его зрачки при этом злобно сузились; но, тем не менее, промолчал и, налившись ненавистью и шмыгая носом, удалился, забыв попрощаться. Однако через мгновенье дверь открылась опять, и он злорадно бросил:
— Знаешь, Гурунц, кого ты мне напоминаешь? Лису, которая, не дотянувшись до винограда, обзывает его зелёным да незрелым.
Он изо всех сил хлопнул дверью.
Все молчали.
Молча наблюдала и Арина, стоя в дверях